Неточные совпадения
Привычка усладила
горе,
Не отразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа не спросясь.
Они поют, и, с небреженьем
Внимая звонкий голос их,
Ждала Татьяна с нетерпеньем,
Чтоб трепет сердца в ней затих,
Чтобы
прошло ланит пыланье.
Но в персях то же трепетанье,
И не
проходит жар ланит,
Но ярче, ярче лишь
горит…
Так бедный мотылек и блещет,
И бьется радужным крылом,
Плененный школьным шалуном;
Так зайчик в озими трепещет,
Увидя вдруг издалека
В кусты припадшего стрелка.
(Прим. М. Ю. Лермонтова.)] оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта
гор; кое-где на ней дымились аулы,
ходили табуны; с другой — бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа.
Через минуту она вышла из галереи с матерью и франтом, но,
проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и важный — даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда, которым он долго ее провожал, пока, спустившись с
горы, она не скрылась за липками бульвара…
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и
прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы
ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с
горя.
Так
прошло минут десять; и вот показалась между
горами волн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не
ходи: не
сгорит. Что у те в руках-то?
Славны бубны за
горами! — вскричала Катерина Ивановна, тотчас после смеху закатившись кашлем, — нет, Родион Романович,
прошла мечта!
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел,
сгорел — и нет! И все
прошло! И в результате одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
В
горах изранен в лоб,
сошел с ума от раны.
Она! она сама!
Ах! голова
горит, вся кровь моя в волненьи.
Явилась! нет ее! неу́жели в виденьи?
Не впрямь ли я
сошел с ума?
К необычайности я точно приготовлен;
Но не виденье тут, свиданья час условлен.
К чему обманывать себя мне самого?
Звала Молчалина, вот комната его.
Подумаешь, как счастье своенравно!
Бывает хуже, с рук
сойдет;
Когда ж печальное ничто на ум не йдет,
Забылись музыкой, и время шло так плавно;
Судьба нас будто берегла;
Ни беспокойства, ни сомненья…
А
горе ждет из-за угла.
Он
ходил за ней по
горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на
гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
Опершись на него, машинально и медленно
ходила она по аллее, погруженная в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, глядела в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «
горе и труд».
Он прошелся по ее пустым комнатам, обошел парк,
сошел с
горы, и сердце теснила ему грусть.
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И
горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Не
горы с места сдвинулись,
Упали на головушку,
Не Бог стрелой громовою
Во гневе грудь пронзил,
По мне — тиха, невидима —
Прошла гроза душевная,
Покажешь ли ее?
Сей день путешествие мое было неудачно; лошади были худы, выпрягались поминутно; наконец, спускаяся с небольшой
горы, ось у кибитки переломилась, и я далее ехать не мог. — Пешком
ходить мне в привычку. Взяв посошок, отправился я вперед к почтовому стану. Но прогулка по большой дороге не очень приятна для петербургского жителя, не похожа на гулянье в Летнем саду или в Баба, скоро она меня утомила, и я принужден был сесть.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли
ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он
прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним,
ходя под
гору по лощине и на
гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Несмотря на эти слова и улыбку, которые так испугали Варю, когда
прошло воспаление и он стал оправляться, он почувствовал, что совершенно освободился от одной части своего
горя.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман, в роде того, что на
горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто не
прошел через это?
Он не раздеваясь
ходил своим ровным шагом взад и вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где
горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда
прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим
горем.
Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович
сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь
горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Ваня услыхал его крик, поглядел под лавку и закричал Маше: «Беги,
сгоришь!» Маша побежала в сени, но от дыма и от огня нельзя было
пройти.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина
ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как
горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Клим разделся,
прошел на огонь в неприбранную комнату; там на столе
горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых
гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту
ходят, лень им золото поднять…
— С ним — всегда что-нибудь, — глухо и равнодушно ответил сосед. — За ним
горе тенью
ходит.
За городом работали сотни три землекопов, срезая
гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато,
ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
2-й. Уж ты помяни мое слово, что эта гроза даром не
пройдет. Верно тебе говорю: потому знаю. Либо уж убьет кого-нибудь, либо дом
сгорит; вот увидишь: потому, смотри! какой цвет необнакновенный!
Летики не было; он увлекся; он, вспотев, удил с увлечением азартного игрока. Грэй вышел из чащи в кустарник, разбросанный по скату холма. Дымилась и
горела трава; влажные цветы выглядели как дети, насильно умытые холодной водой. Зеленый мир дышал бесчисленностью крошечных ртов, мешая
проходить Грэю среди своей ликующей тесноты. Капитан выбрался на открытое место, заросшее пестрой травой, и увидел здесь спящую молодую девушку.
Но ему на этот раз радость чужому
горю не
прошла даром.
Вандик отпряг лошадей и опрометью побежал с
горы справляться, чья лошадь
ходит на лугу.
Бен высокого роста, сложен плотно и сильно;
ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в
гору ли, под
гору ли — все равно. Ест много, как рабочий, пьет еще больше; с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором не могли перекричать его.
— «Что ты, любезный, с ума
сошел: нельзя ли вместо сорока пяти проехать только двадцать?» — «Сделайте божескую милость, — начал умолять, — на станции
гора крута, мои кони не встащат, так нельзя ли вам остановиться внизу, а ямщики сведут коней вниз и там заложат, и вы поедете еще двадцать пять верст?» — «Однако не хочу, — сказал я, — если озябну, как же быть?» — «Да как-нибудь уж…» Я сделал ему милость — и ничего.
Денное небо не хуже ночного. Одно облако
проходит за другим и медленно тонет в блеске небосклона. Зори
горят розовым, фантастическим пламенем, облака здесь, как и в Атлантическом океане, группируются чудными узорами.
Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? знают ли нашу человеческую жизнь, наше
горе и веселье, или забыли в долгом сне, как живут люди?
«Тимофей! куда ты? с ума
сошел! — кричал я, изнемогая от усталости, — ведь
гора велика, успеешь устать!» Но он махнул рукой и несся все выше, лошади выбивались из сил и падали, собака и та высунула язык; несся один Тимофей.
Они забыли всякую важность и бросились вслед за нами с криком и, по-видимому, с бранью, показывая знаками, чтобы мы не
ходили к деревням; но мы и не хотели идти туда, а дошли только до
горы, которая заграждала нам путь по берегу.
Земли нет: все леса и сады, густые, как щетка. Деревья
сошли с берега и теснятся в воду. За садами вдали видны высокие
горы, но не обожженные и угрюмые, как в Африке, а все заросшие лесом. Направо явайский берег, налево, среди пролива, зеленый островок, а сзади, на дальнем плане, синеет Суматра.
Сходя с
горы, мы увидали чистенький дворик; я подошел к воротам.
Тучи в этот день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад. С сокрушенным сердцем сел он в карету Вандика и выехал, не видав Столовой
горы. «Это меня за что-нибудь Бог наказал!» — сказал он, уезжая. Едва
прошел час-полтора, я был в ботаническом саду, как вдруг вижу...
Когда наша шлюпка направилась от фрегата к берегу, мы увидели, что из деревни бросилось бежать множество женщин и детей к
горам, со всеми признаками боязни. При выходе на берег мужчины толпой старались не подпускать наших к деревне, удерживая за руки и за полы. Но им написали по-китайски, что женщины могут быть покойны, что русские съехали затем только, чтоб посмотреть берег и погулять. Корейцы уже не мешали
ходить, но только старались удалить наших от деревни.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы
прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой
горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой
горы на город и залив.
Тогда мачеха уговорила царя
сослать золотоволосую падчерицу в дикие
горы, где жили только коршуны. Коршуны на четвертый день принесли ее назад.
Расспросили проводников и узнали, что надо им тут перевалиться через
горы и верст двести сухопутьем
пройти, а потом пойдут опять реки.
Прошло лет 20-ть. Строгоновы-купцы еще сильнее разбогатели, и мало им стало той земли на 140 верст. Захотели они еще более земли. Верст за 100 от них были высокие
горы Уральские, и за этими
горами, прослышали они, есть прекраснейшая земля, и земле той конца нет. Владел этой землей сибирский князек Кучум. Кучум в прежнее время покорился царю русскому, а потом стал бунтовать и грозил разорить Строгоновские городки.